Владимир Зуев
Колесо
(цикл стихотворений)
***
Выпавший белый перекрывает связь
этой недели с прошлой и ноябрём.
В белом чернеет — очень похож на грязь —
страх, что слепою зоной под фонарём.
Страх станет серым, под утро уже умрёт.
Я буду видеть, надеюсь, цветные сны.
Только не белый снег и не серый лёд —
вечные символы вечной моей страны.
Чуть отстранённо, чуть выше картонок крыш
я поднимаюсь — мама, я посмотреть.
Выпавший белый, ночь и такая тишь,
жизнь, от которой в общем осталась треть…
Две трети в минусе, в плюсе ещё одна.
Выпавший белый перекрывает грязь,
мне обозримую, здесь, на пороге сна…
Мертвая зона, яма, плохая связь…
***
– Эй, нам бы два по сто –
мне и тому, с крестом
чёрным, в пальто худом…
И повторить потом,
позже – уйду когда,
свежею коркой льда
взрезав бельмо стопы…
Ты оставайся, ты,
труп-крестоносец… Эй,
трупу и мне налей
живо на посошок.
Видишь, у тела шок:
умер, но как живой –
крест не отпустит свой.
Пуст — положу живот…
Пью, и босой на лёд –
режется в кровь бельмо,
я не трезвею, но
воздух хватаю ртом,
точно как тот, с крестом…
***
Город застуженный, с башней,
которая ищет свою родню,
восхищается зимним ню.
Я в трамвае, что с чёртовой дюжиной
на низёхоньком плоском лбу,
еду. Сам не пойму: для чего? куда?
Знаю: утро, декабрь, среда,
Новый год и твоё табу
на уныние, на нытьё,
на поднятие, в общем, неважных тем.
Я живой, я живу, я умру, затем…
Пара глаз правит «е» на «ё» –
и застывают заслуженно…
Я обретаю потерянную родню…
Не виню никого, никого не виню.
Еду в утро на чёртовой дюжине.
***
СМИ говорят то, что свиньи разносят грипп.
Я им не верю — про птиц я уже слыхал.
С маской на морде, отёкшей от пьянки, тип
мне рекламировал орден глухих забрал —
видимо, ватно-марлевых. Я удалил лицо
от перегара, от запаха чеснока.
Тип зашипел, что дорога одним концом
в вечность уперта. Как будто бы свысока
он озирал нашу бренность, вагон метро.
«Едь до конечной», — сказал мне и вышел вон.
«Станция «Космонавтов», потом «Зеро»…» —
липко шипело в уши со всех сторон.
Я не поверил — я ехал в своём углу,
слившийся с поручнем кистью одной руки.
Люди следами грязными на полу
пишут кому-то письма-половики.
Я лишь сейчас заметил, когда пристыл
в этой безвестной точке координат,
то, что во мне почти не осталось сил
выйти из подземелья под снегопад.
И зашагать бездумно — идти, идти,
пусть фонари как взлётная полоса.
Может, мне где-то встретятся по пути
свиньи и птицы, творящие чудеса.
***
Сбивали простыни, сбивали кулаки —
одни с любимыми, другие в драках.
Мы в путеводных знаках и не-знаках
запутывались, были не близки
с собой самими. Сам себе сусам —
мертвец без имени, беглец из мрака.
Не по нему ли воет в ночь собака,
закинувшая морду к небесам
заиндевелым? Звезды с кулаки,
под ними простыни нетронутого снега.
Собью их планом своего побега —
я все же выбьюсь в передовики.
Собаке выть, дивиться небесам,
мне или нам ждать-не дождаться знаков.
В любви и в драке мир не одинаков —
я это только что почуял сам.
***
Будет буднично под утро сыпать снег,
будет день сезонно-серый февраля,
и по снегу будет серый человек
удаляться, отыскав причину для…
Для побега, для победы над собой.
Для системы сбитый лётчик — в стороне.
И впервые самому себе живой —
вне системы, вне себя и просто вне…
Будет буднично и снежно или так,
как бывает серым утром февраля.
Пусть в пейзаже будет выпивший дурак
удаляться, отыскав причину для…
***
За окном дерутся синицы и снегири,
делят практически съеденную рябину.
Я вижу лето, точнее его середину:
вечер, гроза, фонари, парит
за окном. В квартире, где ты и я,
делится время на до и вместе.
Мимо, как сети, худые вести
люди уносят в свои края
там, за окном. Тишина, покой
в нашей квартире и в мире нашем.
Я вижу нас на полгода старше
рядом. Следи за моей рукой:
там, за окном — сквозь меня смотри, —
серый февраль и дележ рябины.
И почерневшие с горя льдины.
И недосказанное внутри.
***
Будто бы поздняя осень и предстоит зима
или её повторение нам в назидание и
игры больного, лишенного солнца ума,
гроздья рябины, мертвые снегири —
красными пятнами на барельеф окна.
Я не хочу, не вижу — нужное подчеркну,
но не пойму, не вникну, пойдите на.
Я не признаю в этом свою вину,
я заливаю гипсом провал внутри,
теплые вещи прячу, я лето жду.
Красными пятнами в мартовском сером льду
гроздья рябины, мертвые снегири.
***
Дома — это зубы города.
Пригород сбреют, как бороду,
чтоб изуродовать рот.
Ржавчина, словно йод,
выступит тут и там.
Челюсть напополам
Градом разделена.
Город, в тебе война
флюсом, в котором гной.
Есть тут хоть кто живой?
Мёртвые, отзовись.
Дым застилает высь,
Небо сотрёт вот-вот.
Зубы теряет рот.
***
Падая в снег, делая снежного ангела,
мальчик думает: «Как это, Боженька, набело
жизнь свою переписать?»
В небе — седая рать
клином идущих туч.
Боженька всемогуч,
сделай, чтоб папка смог
переписать урок —
жизнь свою, как сказал.
Я еще слишком мал,
чтобы ему помочь.
Боженька, сделай ночь,
чтобы я смог во сне
сто миллионов «не»,
всё, что сейчас нельзя.
Черные тополя,
бледный пятак луны…
Боженька, сделай сны,
чтобы всё набело-набело,
на тебе снежного ангела.
***
Самолеты, сжигая топливо, кружатся над Кольцово.
Я, постигая жизнь, подбираю слово —
выразить намереваюсь осведомленность.
Морось, туман, апрель, не-определенность.
Мне беспокойно, серо, бессонно, влажно
на корабле одиннадцатиэтажном.
Мокнут каюты, палубы, ванты, мачты —
ночью туман особенно многозначный.
Ночью в тумане много чего такого:
гул самолетов, тающий над Кольцово,
братство кольца, петля круговой поруки…
Небо для нас микширует страх и звуки.
Осведомленность — повод озвучить слово
«вечность» вчера, сегодня и завтра снова…
***
Не стоит смотреть, дорогая — я сам расскажу тебе явь,
Точнее, ее отраженье в моих окулярах-
Разлитый апрель на разбитых зимой тратуарах,
Которые ангелы наши форсируют вплавь.
Не стоит смотреть, дорогая — я сам расскажу тебе новь:
«Народ в ожидании лета оставил квартиры…»,
«Земля — это чей-то ковчег, ну а мы пассажиры»,
«Ученые в поисках способов вызвать любовь…»
Не стоит жалеть, дорогая — мы сами придумаем явь
И мироустройство и смысл нашей клетке ковчега.
Я знаю один замечательный способ побега…
Не стоит смотреть, дорогая, ты просто представь…
***
Душный апрель вдруг,
пыль, ретроградный Марс.
Ночь, абажур, круг
тут, на полу. Фарс
там, за окном, и
я в него вовлечён
где-то часа три…
Кто-то пойти вон
должен, но не идёт,
и аргумент с ним,
и оппонент пьёт
тот аргумент. Дым,
дым ли, туман, пыль,
душный апрель вдруг..
Марс где-то там всплыл,
как надувной круг.
***
Бабушке — Пасха, Первомай — папе, маме.
Я между ними, приникший к раме,
вымытой кем-то. В стекле кривится
лицо уродца. Другие лица,
что там, за рамой, за рамкой этой,
смеются. Май, предваряя лето,
раскрепощает людей за рамкой.
Мой выбор с бабушкой или мамкой:
с флажком в колонне — со свечкой в храме.
Я улыбаюсь фальшиво маме,
я надеваю рубаху, брюки
и гастук красный, я мою руки,
беру пасхальный кулич за чаем…
Необратимость… Не замечаем…
Я с мамой, папой, флажком и чувством —
мне пусто, бабушка, пусто, пусто.
Я — тот уродец в оконной раме.
И май, как будто бесцветный, замер.
Лицо уродца, уродцев лица —
весь мир как будто в стекле кривится.
***
Небесный мякиш макали в лужи,
не нарекались женой и мужем,
но жили-были, взрослели дети
под этим солнцем, под небом этим.
Макали в лужи небес мякину,
как благодарность Отцу и Сыну —
за солнце это, за это небо,
как друг за друга немая треба.
Мол, жили-были женой и мужем,
как два глагола «нужна» и «нужен» —
не односложно не обозначишь.
В небесных лужах макали мякиш…
***
Я — необузданный пилот,
а ты — блистательный ученый, —
так мне сказали буквы наших ФИ.
Сточить бумагу о графит —
тебе, мне — выкрасть самолет
осталось. Отменив законы
инерции, динамики и те,
другие, не осмысленные нами,
о чем поведали давно — в девятом «а».
Давай делить ненужное на два,
а нужное вполголоса хотеть.
Нам повезло, родная, с именами,
друг с другом, с выбором стихий —
наука, небо, нежность. Несвобода,
так характерная для замкнутых систем,
для нас не свойственна. Смотрящий глух и нем,
я в будущее отписал стихи,
они к нему придут в начале года.
***
Небольшая по снегу тень —
человек идёт небольшой.
И почти завершился день,
и, наверное, хорошо…
И гирляндами Млечный путь —
любит небо Бог украшать…
И до дому совсем чуть-чуть,
небольшая тень не спеша
продвигается к чудесам,
дому, ёлке и Рождеству.
И торжественны небеса,
и глаголы «живой», «живу»
отзываются в небольшом
ощущением волшебства.
И под небом и дымом — дом
в ожидании Рождества.
И почти дошёл небольшой
человек, с человеком — тень.
И, наверное, хорошо,
что почти завершился день.
***
Зимняя русская вечная сказка —
белое поле, дорога, лес,
снег, потерявший свой цвет и вес,
и ни души на сто верст окрест.
Я и моя Савраска,
наша дорога, наш долгий путь —
белое поле сквозь ночь и день,
небо над елками набекрень
да колокольчиков дребедень —
плач по кому-нибудь.
Зимняя русская вечная песня —
белое поле, простор, печаль,
воля. И что-то, что гонит вдаль.
Жаль ямщика, бесконечно жаль…
И в подреберье тесно.
***
Просто эта зима затянулась,
и не было солнца полгода.
Все как прежде, дружище,
я жду не у моря погоды.
Тень умершего пса
днём и ночью лежит у порога.
Я смотрю на нее
и не помню, какой он породы.
Просто это зима, а зимою
все зримое в белый
одевается. Знаешь, дружище,
я вымазан мелом —
маскируюсь: ни добрый, ни злой, —
неживой, неумелый,
в оболочке, которая здесь
именуется телом.
Просто этой зимой неуютно,
нет, больше тоскливо.
Ты, дружище, поймёшь,
ты же русский, ты всё понимаешь.
Белый снег, белый снег, белый снег —
почему так красиво?
Я не знаю, дружище.
И ты, полагаю, не знаешь.
***
Дверь оставляя открытой,
Мастера ждет Маргарита,
он сорок лет не идет.
Щурится в бездну кот,
черный, слепой, глухой, —
кот, обретя покой,
сделался невидим.
Но Маргарита с ним
строит свой разговор:
«Снова пустеет двор,
сад… Над Москвой туман…
Муж возвратится пьян,
зол, нелюдим, нелюбим…
Сорок два года с ним
и без тебя сто лет…
Тьма — это чей-то свет,
свет — это чья-то тьма.
Да, я схожу с ума,
мой собеседник кот.
Может, он не придет?
Может, он не живой?
Может, обрел покой,
женщину, дом, детей?
Может быть, лучше с ней
Мастеру моему…»
Щурится кот во тьму,
женщина за окно
смотрит.Темно. Темно…
Дверь, как всегда, открыта,
ждет старости Маргарита…
***
Маргарита Николаевна постарела,
крем закончился, умер Латунский критик.
Дни похожи, мифический Азазелло
не приходит, — желток полнолуния вытек.
Маргарита Николаевна не просила,
и не верила, и не боялась даже, —
знала: есть внеземная сила,
что поможет, направит, поймет, подскажет.
Маргарита Николаевна увядала,
понимая: Мастер стареет тоже.
Дождь барабанил дробно в куски металла,
дроби устало вязли в одрябшей коже.
Маргарита Николаевна холодела…
Пахло летом, морем и виноградом.
Утром где-то найдутся два мертвых тела
в разных точках, теперь бесконечно рядом.
***
Я на чертовом колесе один —
сон, но ветер качает клеть.
Пьянь торопится в магазин,
мне, наверное, не успеть
до закрытия. Чертово колесо
зацепилось чем-то за облака.
Я напуган, собран, но невесом
постигаю смысл своего пока
непонятного положения — пустоту —
беспричинный сон он не в руку, нет —
колесо не катится в высоту,
высота не падает. Сорок лет
и семнадцать месяцев в колесе
я над городом. Ветер. Клеть.
Но куда-то вдруг подевались все —
мне, наверное, не успеть.
***
Накопленная усталость
гнетет и давит.
Немного ещё осталось,
скажи мне, да ведь?
Всего-то осталось лета
на три недели,
и то не успеть и это —
летят качели
без повода, без причины
остановиться.
И женщины, и мужчины
меняют лица,
увидев мои попытки
сойти на сушу.
Но я от природы прыткий,
и я не струшу,
я прыгну, готовьте вату,
бинты, зелёнку.
Пока горизонт покатый
и воздух тонкий —
пора приземлиться. Больно
не будет, скажи мне, да ведь?
Поребрик краеугольный,
как вечность, давит.
2016 — 2017